– Не хочу я больше, – мрачно заявил Смертяшкин.
– Чего не хочешь?
– Этого. Смерть, смерть, – довольно! Мне противно слово самое!
– Извини меня, но ты – дурак!
– Пускай! Никому не известно, что такое гений! А я больше не могу… К чёрту могильность и всё это… Я – человек…
– Ах. вот как? – иронически воскликнула Нимфодора. – Ты – только человек?
– Да. И люблю всё живое…
– Но современная критика доказала, что поэт не должен считаться с жизнью и вообще с пошлостью!
– Критика? – заорал Смертяшкин. – Молчи, бесстыдная женщина! Я видел, как современная критика целовала тебя за шкафом!
– Это от восхищения твоими же стихами!
– А дети у нас рыжие, – тоже от восхищения?
– Пошляк! Это может быть результатом чисто интеллектуального влияния!
И вдруг, упав в кресло, заявила:
– Ах, я не могу больше жить с тобой!
Евстигнейка и обрадовался и в то же время испугался.
– Не можешь? – с надеждой и со страхом спросил он. – А дети?
– Пополам!
– Троих-то?
Но она стояла на своем. Потом пришел Прохарчук. Узнав, в чем дело, он огорчился и сказал Евстигнейке:
– Я думал, ты – большой человек, а ты – просто маленький мужчина!
И пошел собирать Нимфодорины шляпки. А пока он мрачно занялся этим, она говорила мужу правду:
– Ты выдохся, жалкий человек. У тебя нет больше ни таланта, ничего! Слышишь: ни-че-го!
Захлебнулась пафосом честного негодования и докончила:
– У тебя и не было ничего никогда! Если бы не я и Прохарчук – ты так всю жизнь и писал бы объявления в стихах, слизняк! Негодяй, похититель юности и красоты моей…
Она всегда в моменты возбуждения становилась красноречива.
Так и ушла она, а вскоре, под руководством и при фактическом участии Прохарчука, открыла «Институт красоты мадам Жизни из Парижа. Специальность – коренное уничтожение мозолей».
Прохарчук же, разумеется, напечатал разносную статью «Мрачный мираж», обстоятельно доказав, что у Евстигнея не только не было таланта, но что вообще можно сомневаться, существовал ли таковой поэт. Если же существовал и публика признавала его, то это – вина торопливой, неосторожной и неосмотрительной критики.
А Евстигнейка потосковал, потосковал, и – русский человек быстро утешается! – видит: детей кормить надо!
Махнул рукой на прошлое, на всю смертельную поэзию, да и занялся старым, знакомым делом: веселые объявления для «Нового похоронного бюро» пишет, убеждая жителей:
Долго, сладостно и ярко
На земле мы любим жить,
Но придет однажды Парка
И обрежет жизни нить!
Обсудивши этот случай,
Не спеша, со всех сторон,
Предлагаем самый лучший
Матерьял для похорон!
Всё у нас вполне блестяще,
Не истерто, не старо:
Заходите же почаще
В наше «Новое бюро»!
Могильная, 15
Так все и возвратились на стези своя
Жил-был честолюбивый писатель.
Когда его ругали – ему казалось, что ругают чрезмерно и несправедливо, а когда хвалили – он думал, что хвалят мало и неумно, и так, в постоянных неудовольствиях, дожил он до поры, когда надобно было ему умирать.
Лег писатель в постель и стал ругаться:
– Ну вот – не угодно ли? Два романа не написаны… да и вообще материала еще лет на десять. Чёрт бы побрал этот закон природы и все прочие вместе с ним! Экая глупость! Хорошие романы могли быть. И придумали же такую идиотскую всеобщую повинность. Как будто нельзя иначе! И ведь всегда не вовремя приходит это – повесть не кончена…
Он – сердится, а болезни сверлят ему кости и нашептывают в уши:
– Ты – трепетал, ага? Зачем трепетал? Ты ночей не спал, ага? Зачем не спал? Ты – с горя пил, ага? А с радости – тоже?
Он морщился, морщился, наконец видит – делать нечего! Махнул рукой на все свои романы и – помер. Очень неприятно было, а – помер.
Хорошо. Обмыли его, одели приличненько, гладко причесали, положили на стол; вытянулся он, как солдат, – пятки вместе, носки врозь, – нос опустил, лежит смирно, ничего не чувствует, только удивляется:
«Как странно – совсем ничего не чувствую! Это первый раз в жизни. Жена плачет. Ладно, теперь – плачешь, а бывало, чуть что – на стену лезла. Сынишка хнычет. Наверное, бездельником будет, – дети писателей всегда бездельники, сколько я их ни видал… Тоже, должно быть, какой-нибудь закон природы. Сколько их, законов этих!»
Так он лежал и думал, и думал, и всё удивлялся своему равнодушию – не привык к этому.
И вот – понесли его на кладбище, но вдруг он чувствует: народу за гробом мало идет.
«Нет, уж это дудки! – сказал он сам себе. – Хоть я писатель и маленький, а литературу надобно уважать!»
Выглянул из гроба – действительно: провожают его – не считая родных – девять человек, в том числе двое нищих и фонарщик, с лестницей на плече.
Ну, тут он совсем вознегодовал:
«Экие свиньи!»
И до того воодушевился обидой, что немедленно воскрес, незаметно выскочил из гроба, – человек он был небольшой, – забежал в парикмахерскую, сбрил усы и бороду, взял у парикмахера черненький пиджачок, с заплатой под мышкой, свой костюм ему оставил, сделал себе почтительно огорченное лицо и стал совсем как живой – узнать нельзя!
И даже, по любопытству, свойственному роду его занятий, спросил парикмахера:
– Не удивляет вас этот странный случай?
Тот только усы свои снисходительно поправил.
– Помилуйте-с, – говорит, – мы в России живем и вполне ко всему привыкли…
– Все-таки – покойник и вдруг переодевается…
– Мода времени-с! И какой вы покойник? Только по внешности, а вообще ежели взять, – дай бог всякому! Нынче живые-то куда неподвижнее держатся!